Марк Твен. Приключения Гекльберри Финна


Глава XXV

 

      В две минуты новость облетела весь город, и со всех сторон опрометью стали сбегаться люди, а иные даже надевали на бегу сюртуки. Скоро мы оказались в самой гуще толпы, а шум и топот были такие, словно войско идет. Из окон и дверей торчали головы, и каждую минуту кто-нибудь спрашивал, высунувшись из-за забора:

      — Это они?

      А кто-нибудь из толпы отвечал:

      — Они самые.

      Когда мы дошли до дома Уилксов, улица перед ним была полным-полна народа, а три девушки стояли в дверях. Мэри-Джейн и вправду была рыженькая, только это ничего не значило: она все-таки была красавица, и лицо и глаза у нее так и сияли от радости, что наконец приехали дядюшки. Король распростер объятия, и Мэри-Джейн бросилась ему на шею, а Заячья Губа бросилась на шею герцогу. И какая тут была радость.

      Все — по крайней мере женщины — прослезились оттого, что девочки наконец увиделись с родными и что у них в семье такое радостное событие.

      Потом король толкнул потихоньку герцога — я-то это заметил, — оглянулся по сторонам и увидел гроб в углу на двух стульях; и тут они с герцогом, обняв друг друга за плечи, а свободной рукой утирая глаза, медленно и торжественно направились туда, и толпа расступилась, чтобы дать им дорогу; всякий шум и разговоры прекратились, все шипели: «Тс-с-с!» — а мужчины сняли шляпы и опустили головы; муха пролетит — и то было слышно. А когда они подошли, то наклонились и заглянули в гроб; посмотрели один раз, а потом такой подняли рев, что, должно быть, слышно было в Новом Орлеане; потом обнялись, положили друг другу подбородок на плечо и минуты три, а то и четыре заливались слезами, да как! Я никогда в жизни не видел, чтобы мужчины так ревели. А за ними и все прочие ударились в слезы. Такую развели сырость, что я ничего подобного не видывал! Потом один стал по одну сторону гроба, а другой — по другую, и оба опустились на колени, а лбами уперлись в гроб и начали молиться, только не вслух, а про себя. Ну, тут уж все до того расчувствовались — просто неслыханное дело; никто не мог удержаться от слез, все так прямо и зарыдали во весь голос, и бедные девочки тоже; и чуть ли не каждая женщина подходила к девочкам и, не говоря ни слова, целовала их очень торжественно в лоб, потом, положив руку им на голову, поднимала глаза к небу, а потом разражалась слезами и, рыдая и утираясь платочком, отходила в сторону, чтобы другая могла тоже покрасоваться на ее месте. Я в жизни своей не видел ничего противней.

      Немного погодя король поднялся на ноги, выступил вперед и, собравшись с силами, начал мямлить речь, а попросту говоря — молоть всякую слезливую чепуху насчет того, какое это тяжелое испытание для них с братом — потерять покойного, и какое горе не застать его в живых, проехав четыре тысячи миль, но что это испытание им легче перенести, видя такое от всех сочувствие и эти святые слезы, и потому он благодарит их от всей души, от всего сердца и за себя и за брата, потому что словами этого нельзя выразить, все слова слишком холодны и вялы, и дальше нес такой же вздор, так что противно было слушать; потом, захлебываясь слезами, провозгласил самый что ни на есть благочестивый «аминь» и начал так рыдать, будто у него душа с телом расставалась.

      И как только он сказал «аминь», кто-то в толпе запел псалом, и все его подхватили громкими голосами, и сразу сделалось как-то веселей и легче на душе, точно когда выходишь из церкви. Хорошая штука музыка! А после всего этого пустословия мне показалось, что никогда еще она не действовала так освежительно и не звучала так искренне и хорошо.

      Потом король снова начал распространяться насчет того, как ему с племянницами будет приятно, если самые главные друзья семейства поужинают с ними нынче вечером и помогут им похоронить останки покойного; и если бы его бедный брат, который лежит в гробу, мог говорить, то известно, кого бы он назвал: это всё такие имена, которые были ему дороги, и он часто поминал их в своих письмах; вот он сейчас назовет их всех по очереди; а именно вот кого: его преподобие мистер Гобсон, дьякон Лот Хови, мистер Бен Рэкер, Эбнер Шеклфорд, Леви Белл, доктор Робинсон, их жены и вдова Бартли.

      Его преподобие мистер Гобсон и доктор Робинсон в это время охотились вместе на другом конце города — то есть я хочу сказать, что доктор отправлял больного на тот свет, а пастор показывал ему дорогу. Адвокат Белл уехал в Луисвилл по делам. Зато остальные были тут, поблизости, и все они подходили по очереди и пожимали руку королю, благодарили его и беседовали с ним; потом пожимали руку герцогу; ну, с ним-то они не разговаривали, а только улыбались и мотали головой, как болванчики, а он выделывал руками всякие штуки и гугукал все время, точно младенец, который еще не умеет говорить.

      А король все болтал да болтал и ухитрился расспросить чуть ли не про всех в городе, до последней собаки, называя каждого по имени и упоминая разные происшествия, какие случались в городе, или в семье Джорджа, или в доме у Питера. Он, между прочим, всегда давал понять, что все это Питер ему писал в письмах, только это было вранье: все это, до последнего словечка, он выудил у молодого дуралея, которого мы подвезли к пароходу.

      Потом Мэри-Джейн принесла письмо, которое оставил ее дядя, а король прочел его вслух и расплакался. По этому письму жилой дом и три тысячи долларов золотом доставались девочкам, а кожевенный завод, который давал хороший доход, и другие дома с землей (всего тысяч на семь) и три тысячи долларов золотом — Гарви и Уильямсу; а еще в письме было сказано, что эти шесть тысяч зарыты в погребе.

      Оба мошенника сказали, что сейчас же пойдут и достанут эти деньги и поделят все, как полагается, по-честному, а мне велели нести свечку. Мы заперлись в погребе, а когда они нашли мешок, то высыпали деньги тут же на пол, и было очень приятно глядеть на такую кучу желтяков. Ох, и разгорелись же глаза у короля! Он хлопнул герцога по плечу и говорит:

      — Вот так здорово! Нет, вот это ловко! Небось это будет почище «Жирафа», как по-вашему?

      Герцог согласился, что это будет почище. Они хватали золото руками, пропускали сквозь пальцы, со звоном роняли на пол, а потом король сказал:

      — О чем тут разговаривать, раз подошла такая линия! Мы теперь братья умершего богача и представители живых наследников. Вот что значит полагаться всегда на волю Божию! Это в конце концов самое лучшее. Я все на свете перепробовал, но лучше этого ничего быть не может.

      Всякий другой на их месте был бы доволен такой кучей деньжищ и принял бы на веру, не считая. Так нет же, им непременно понадобилось пересчитать! Стали считать — оказалось, что не хватает четырехсот пятнадцати долларов. Король и говорит:

      — Черт бы его побрал! Интересно, куда он мог девать эти четыреста пятнадцать долларов?

      Они погоревали-погоревали, потом стали искать, перерыли все кругом. Потом герцог сказал:

      — Ну что ж, человек больной, очень может быть, что и ошибся. Самое лучшее — пускай так и останется, и говорить про это не будем. Мы без них как-нибудь обойдемся.

      — Чепуха! Конечно, обойдемся! На это мне наплевать, только как теперь быть со счетом — вот я про что думаю! Нам тут нужно вести дело честно и аккуратно, что называется — начистоту. Надо притащить эти самые деньги наверх и пересчитать при всех, чтобы никаких подозрений не было. Но только если покойник сказал, что тут шесть тысяч, нельзя же нам...

      — Постойте! — говорит герцог. — Давайте-ка пополним дефицит, — и начинает выгребать золотые из своего кармана.

      — Замечательная мысль, герцог! Ну и голова у вас, право! — говорит король. — А ведь, ей-богу, опять нам «Жираф» помог! — и тоже начинает выгребать золотые и ставить их столбиками.

      Это их чуть не разорило, зато все шесть тысяч были налицо, полностью.

      — Послушайте, — говорит герцог, — у меня есть еще одна идея. Давайте поднимемся наверх, пересчитаем эти деньги, а потом возьмем да и отдадим их девочкам!

      — Нет, ей-богу, герцог, позвольте вас обнять! Очень удачная идея, никто бы до этого не додумался! Замечательная у вас голова, я такую первый раз вижу! О, это штука ловкая, тут и сомневаться нечего. Пускай теперь вздумают нас подозревать — это им заткнет рты.

      Как только мы поднялись наверх, все столпились вокруг стола, а король начал считать деньги и ставить их столбиками, по триста долларов в каждом, — двадцать хорошеньких маленьких столбиков. Все глядели на них голодными глазами и облизывались; потом все деньги сгребли в мешок. Вижу — король опять охорашивается, готовится произнести еще речь и говорит:

      — Друзья, мой бедный брат, который лежит вон там, во гробе, проявил щедрость к тем, кого покинул в этой земной юдоли. Он проявил щедрость к бедным девочкам, которых при жизни любил и берег и которые остались теперь сиротами, без отца и без матери. Да! И мы, которые знали его, знаем, что он проявил бы к ним еще больше великодушия, если б не боялся обидеть своего дорогого брата Уильяма, а также и меня. Не правда ли? Конечно, у меня на этот счет нет никаких сомнений. Так вот, какие мы были бы братья, если бы помешали ему в таком деле и в такое время? И какие мы были бы дяди, если б обобрали — да, обобрали! — в такое время бедных, кротких овечек, которых он так любил? Насколько я знаю Уильяма, — а я думаю, что знаю, — он... Впрочем, я сейчас его спрошу. Он оборачивается к герцогу и начинает ему делать знаки, что-то показывает на пальцах, а герцог сначала смотрит на него дурак дураком, а потом вдруг бросается к королю, будто бы понял, в чем дело, и гугукает вовсю от радости и обнимает его чуть не двадцать раз подряд. Тут король объявил:

      — Я так и знал. Мне кажется, всякий может убедиться, какие у него мысли на этот счет. Вот, Мэри-Джейн, Сюзанна, Джоанна, возьмите эти деньги, возьмите все! Это дар того, который лежит вон там во гробе, бесчувственный, но полный радости...

      Мэри-Джейн бросилась к нему, Сюзанна и Заячья Губа бросились к герцогу, и опять пошло такое обнимание и целование, какого я никогда не видывал. А все прочие столпились вокруг со слезами на глазах и чуть руки не оторвали этим двум мошенникам — всё пожимали их, а сами приговаривали:

       Ах, какая доброта! Как это прекрасно! Но как же это вы?..

      Ну, потом все опять пустились разговаривать про покойника — какой он был добрый, и какая это утрата, и прочее тому подобное, а через некоторое время с улицы в комнату протолкался какой-то высокий человек с квадратной челюстью и стоит слушает; ему никто не сказал ни слова, потому что король говорил и все были заняты тем, что слушали. Король говорил, — с чего он начал, не помню, а это была уже середина:

      — ...ведь они близкие друзья покойного. Вот почему их пригласили сюда сегодня вечером; а завтра мы хотим, чтобы пришли все, все до единого: он всех в городе уважал, всех любил, и потому мы желаем, чтобы на его похоронной оргии был весь город.

      И пошел плести дальше, потому что всегда любил сам себя слушать, и нет-нет да и приплетет опять свою «похоронную оргию», так что герцог в конце концов не выдержал, написал на бумажке: «Похоронная церемония, старый вы дурак!» — сложил бумажку, загугукал и протягивает ее королю через головы впереди стоящих гостей. Король прочел, сунул бумажку в карман и говорит:

      — Бедный Уильям, как он ни огорчен, а сердце у него всегда болит о других. Просит, чтобы я всех пригласил на похоронную церемонию, — ему хочется, чтобы все пришли. Только напрасно он беспокоится, я и сам собирался всех позвать.

      И разливается дальше самым преспокойным образом и нет-нет да и вставит свою «похоронную оргию», будто так и надо. А как только вклеил ее в третий раз, сейчас же и оговорился:

      — Я сказал «оргия» не потому, что так обыкновенно говорят, вовсе нет, — обыкновенно говорят «церемония», — а потому, что «оргия» правильней. В Англии больше не говорят «церемония», это уже не принято. У нас в Англии теперь все говорят «оргия». Оргия даже лучше, потому что вернее обозначает предмет. Это слово состоит из древнегреческого «орго», что значит «наружный», «открытый», и древнееврейского «гизум» — «сажать», «зарывать»; отсюда — «хоронить». Так что, вы видите, похоронная оргия — это открытые похороны, такие, на которых присутствуют все.

      Дальше, по-моему, уже и ехать некуда. Тот высокий, с квадратной челюстью, засмеялся прямо ему в лицо. Всем стало очень неловко. Все зашептали:

      — Что вы, доктор!

      А Эбнер Шеклфорд сказал:

      — Что с вами, Робинсон, разве вы не знаете? Ведь это Гарви Уилкс.

      Король радостно заулыбался, тычет ему свою лапу и говорит:

      — Так это вы и есть дорогой друг и врачеватель моего бедного брата? Я...

      — Уберите руки прочь! — говорит доктор. — Это вы-то англичанин? Да это дрянная подделка, хуже я не видывал. Вы брат Питера Уилкса? Мошенник, вот вы кто такой!

      Ох, как все переполошились! Окружили доктора, стали его унимать, уговаривать, стали объяснять ему, что Гарви сто раз успел доказать, что он и вправду Гарви, что он всех знает по именам, знает даже клички всех собак в городе, и уж так его упрашивали помолчать, чтобы Гарви не обиделся и чтобы девочки не обиделись. Только все равно ничего не вышло: доктор не унимался и говорил, что человек, который выдает себя за англичанина, а сам говорить, как англичанин, не умеет, — просто враль и мошенник.

      Бедные девочки не отходили от короля и плакали; но тут доктор повернулся к ним и сказал:

      — Я был другом вашего отца, и вам я тоже друг, и предупреждаю вас по-дружески, как честный человек, который хочет вам помочь, чтобы вы не попали в беду и не нажили себе хлопот: отвернитесь от этого негодяя, не имейте с ним дела, это бродяга и неуч, даром что он бормочет чепуху по-гречески и по-еврейски! Сразу видно, что это самозванец, — набрал где-то ничего не значащих имен и фактов и явился с ними сюда; а вы все это приняли за доказательства, да еще вас вводят в обман ваши легковерные друзья, хотя им бы следовало быть умнее. Мэри-Джейн Уилкс, вы знаете, что я вам друг, и бескорыстный друг к тому же. Так вот, послушайте меня: гоните вон этого подлого мошенника, прошу вас! Согласны?

      Мэри-Джейн выпрямилась во весь рост — и какая же она сделалась красивая! — и говорит:

      — Вот мой ответ! — Она взяла мешок с деньгами, передала его из рук в руки королю и сказала: — Возьмите эти шесть тысяч, поместите их для меня и моих сестер куда хотите, и никакой расписки нам не надо.

      Потом она обняла короля, а Сюзанна и Заячья Губа подошли к нему с другой стороны и тоже обняли. Все захлопали в ладоши, затопали ногами, поднялась настоящая буря, а король задрал голову кверху и гордо улыбнулся.

      Доктор сказал:

      — Хорошо, тогда я умываю руки. Но предупреждаю вас всех: придет время, когда вам тошно будет вспомнить про этот день!

      И он ушел.

      — Хорошо, доктор, — сказал король, как бы передразнивая его, — уж тогда мы постараемся — уговорим их послать за вами.

      Все засмеялись и сказали, что это он ловко поддел доктора.

 

Глава XXVI

 

      Когда все разошлись, король спросил Мэри-Джейн, найдутся ли у них свободные комнаты, и она сказала, что одна свободная комната у них есть, она подойдет для дяди Уильяма, а дяде Гарви она уступит свою комнату, которая немножко побольше, а сама она поместится с сестрами и будет спать там на койке; и еще на чердаке есть каморка с соломенным тюфяком. Король сказал, что эта каморка пригодится для его лакея, — это для меня.

      Мэри-Джейн повела нас наверх и показала дядюшкам их комнаты, очень простенькие, зато уютные. Она сказала, что уберет из своей комнаты все платья и разные другие вещи, если они мешают дяде Гарви; но он сказал, что нисколько не мешают. Платья висели на стене, под ситцевой занавеской, спускавшейся до самого пола. В одном углу стоял старый сундук, в другом — футляр с гитарой, и много было разных пустяков и финтифлюшек, которыми девушки любят украшать свои комнаты. Король сказал, что с ними комната выглядит гораздо уютней и милей, и не велел их трогать. У герцога комнатка была очень маленькая, зато удобная, и моя каморка тоже.

      Вечером у них был званый ужин, и опять пришли те же гости, что и утром, а я стоял за стульями короля и герцога и прислуживал им, а остальным прислуживали негры. Мэри-Джейн сидела на хозяйском месте, рядом с Сюзанной, и говорила всем, что печенье не удалось, а соленья никуда не годятся, куры попались плохие, очень жесткие, — словом, все те пустяки, которые обыкновенно говорят хозяйки, когда напрашиваются на комплименты; а гости отлично видели, что все удалось как нельзя лучше, и все хвалили — спрашивали, например: «Как это вам удается так подрумянить печенье?» или: «Скажите, ради бога, где вы достали такие замечательные пикули?» — и все в таком роде; ну, знаете, как обыкновенно за ужином — переливают из пустого в порожнее.

      Когда все это кончилось, мы с Заячьей Губой поужинали в кухне остатками, пока другие помогали неграм убирать со стола и мыть посуду. Заячья Губа начала меня расспрашивать про Англию, и, ей-богу, я каждую минуту так и думал, что, того гляди, проврусь. Она спросила:

      — Ты когда-нибудь видел короля?

      — Какого? Вильгельма Четвертого? Ну а то как же! Он ходит в нашу церковь.

      Я-то знал, что он давно помер, только ей не стал говорить. Вот, после того как я сказал, что он ходит в нашу церковь, она и спрашивает:

      — Как? Постоянно ходит?

      — Ну да, постоянно. Его скамья как раз напротив нашей — по другую сторону кафедры.

      — А я думала, он живет в Лондоне.

      — Ну да, там он и живет. А где ж ему еще жить?

      — Да ведь ты живешь в Шеффильде!

      Ну, вижу, я влип. Пришлось для начала прикинуться, будто бы я подавился куриной костью, чтобы выгадать время, — надо же придумать, как мне вывернуться! Потом я сказал:

      — То есть он ходит в нашу церковь всегда, когда бывает в Шеффильде. Это же только летом, когда он приезжает брать морские ванны.

      — Что ты мелешь, ведь Шеффильд не на море!

      — А кто сказал, что он на море?

      — Да ты же и сказал.

      — И не думал говорить.

      — Нет, сказал!

      — Нет, не говорил!

      — Сказал!

      — Ничего подобного не говорил.

      — А что же ты говорил?

      — Сказал, что он приезжает брать морские ванны — вот что я сказал.

      — Так как же он берет морские ванны, если там нет моря?

      — Послушай, — говорю я, — ты видала когда-нибудь английский эль?

      — Видала.

      — А нужно за ним ездить в Англию?

      — Нет, не нужно.

      — Ну так вот, и Вильгельму Четвертому не надо ездить к морю, чтобы брать морские ванны.

      — А откуда же тогда он берет морскую воду?

      — Оттуда же, откуда люди берут эль: из бочки. В Шеффильде во дворце есть котлы, и там ему эту воду греют. А в море такую уйму воды не очень-то нагреешь, никаких там приспособлений для этого нет.

      — Теперь поняла. Почему же ты сразу не сказал, только время даром тратил.

      Ну, тут я понял, что выпутался благополучно, и мне стало много легче и веселей. А она опять пристает:

      — А ты тоже ходишь в церковь?

      — Конечно, постоянно хожу.

      — А где ты там сидишь?

      — Как где? На нашей скамейке.

      — На чьей?

      — На нашей, то есть твоего дяди Гарви.

      — На его скамье? А зачем ему скамья?

      — Затем, чтобы сидеть. А ты думала — зачем?

      — Ишь ты, а ведь я думала, что его место на кафедре.

      Ох, чтоб ему, я и позабыл, что он проповедник! Ну, вижу, опять я засыпался; пришлось еще раз давиться куриной костью и опять думать. Потом я сказал:

      — Что же, по-твоему, в церкви бывает только один проповедник?

      — А на что же больше?

      — Как! Это чтобы королю проповедовать? Ну, знаешь ли, я таких, как ты, еще не видывал! Да их меньше семнадцати не бывает.

      — Семнадцать проповедников! Господи! Да я бы ни за что не высидела столько времени, даже для спасения души. Это их в неделю всех не переслушаешь.

      — Пустяки, они не все в один день проповедуют, а по очереди.

      — А что же тогда делают остальные?

      — Да ничего особенного. Сидят, отдыхают, ходят с кружкой — да мало ли что! А то и совсем ничего не делают.

      — Для чего же они тогда нужны?

      — Как для чего? Для фасона. Неужто ты этого не знаешь?

      — Даже и знать не хочу про такие глупости! А как в Англии обращаются с прислугой? Лучше, чем мы с неграми?

      — Какое! Слугу там и за человека не считают. Обращаются хуже, чем с собакой.

      — А на праздники разве их не отпускают, как у нас, — на Рождество, на Новый год, на Четвертое июля?

      — Скажет тоже! Сразу видно, что ты в Англии никогда не была. Да знаешь ли ты, Заяч... знаешь ли, Джоанна, что у них никогда и праздников-то не бывает, их круглый год никуда не пускают: ни в цирк, ни в театр, ни в негритянский балаган, ну просто никуда!

      — И в церковь тоже?

      — И в церковь.

      — А ведь ты ходишь в церковь?

      Ну вот, опять я запутался! Я позабыл, что служу у старика. Но в следующую минуту я уже пустился объяснять ей, что лакей совсем не то, что простой слуга, и обязан ходить в церковь, хочет он этого или нет, и сидеть там вместе с хозяевами, потому что так полагается. Только получилось у меня не очень-то складно; кончил я объяснять и вижу, что она мне не верит.

      — Скажи, — говорит, — «честное индейское», что ты не наврал мне с три короба.

      — Честное индейское, нет, — говорю я.

      — Совсем ничего не приврал?

      — Ровно ничего. Как есть ни единого словечка, — говорю я.

      — Положи руку вот на эту книжку и скажи еще раз.

      Я вижу, что это просто-напросто словарь, положил на него руку и сказал. Она как будто поверила и говорит:

      — Ну ладно, кое-что тут, может, и верно; только уж извини, никогда этого не будет, чтобы я всему остальному поверила.

      — Чему это ты не хочешь верить, Джо? — сказала Мэри-Джейн, входя вместе с Сюзанной. — Нехорошо и невежливо так с ним разговаривать, он здесь чужой и от родных далеко. Тебе ведь не понравилось бы, если бы с тобой так обращались?

      — Вот ты всегда так, Мэри, — заступаешься за всех, когда их никто еще и не думал обижать. Ничего я ему не сделала. Он тут мне наврал, по-моему, а я сказала, что не обязана всему верить. Вот и все, больше ничего не говорила. Я думаю, такие-то пустяки он может стерпеть?

      — Мне все равно, пустяки это или нет; он гостит у нас в доме, и с твоей стороны нехорошо так говорить. Ведь на его месте тебе было бы стыдно; вот и не надо говорить ничего такого, чтобы человеку было стыдно.

      — Да что ты, Мэри, он же сказал...

      — Это не важно, что бы он там ни сказал, — не в том дело. Важно, чтобы ты была с ним ласкова и не говорила мальчику ничего такого, а то он вспомнит, что он тут всем чужой и далеко от родины.

      А я думаю про себя: «И такую-то девушку я позволяю обворовывать этому старому крокодилу!»

      Тут и Сюзанна вмешалась: такую задала гонку Заячьей Губе, что мое почтение!

      А я думаю про себя: «И эту тоже я позволяю ему бессовестно обворовывать!»

      Тогда Мэри-Джейн заговорила с ней совсем по-другому, кротко и ласково, как она всегда говорила; только после этого бедная Заячья Губа стала тише воды, ниже травы и ударилась в слезы.

      — Ну вот и хорошо, — сказали ей сестры, — теперь попроси у него прощения.

      Она и прощения попросила, да еще как вежливо! Так деликатно, что приятно было слушать; мне даже захотелось еще больше ей наврать, чтобы она еще раз попросила прощения.

      Думаю: «Ведь и эту тоже я позволяю ему обворовывать!» А после того как она попросила прощения, все они принялись хлопотать и стараться, чтобы я почувствовал себя как дома и понял бы, что я среди друзей. А я чувствовал себя такой дрянью, таким мерзавцем и негодяем, что решил твердо: украду для них эти деньги, а там будь что будет.

      И я ушел — будто бы спать, а сам думаю: погожу еще ложиться. Оставшись один, я стал это дело обмозговывать. Думаю себе: пойти, что ли, к этому доктору да донести на моих мошенников? Нет, это не годится. А вдруг он расскажет, кто ему сказал? Тогда мне от короля с герцогом солоно придется. Сказать потихоньку Мэри-Джейн? Нет, лучше не надо. По ее лицу они, конечно, сразу поймут, в чем дело; мешок с золотом у них — они, недолго думая, возьмут да и удерут с деньгами. А если она позовет кого-нибудь на помощь, меня тоже в это дело запутают, когда-то еще там разберутся! Нет, только и есть одно верное средство: надо мне как-нибудь украсть эти деньги, и украсть так, чтобы на меня никто не подумал. У короля с герцогом тут выгодное дельце, они отсюда не уедут, пока не оберут дочиста и этих сирот, и весь город, так что я еще сумею выбрать удобное время. Украду деньги и спрячу, а потом, когда уеду вниз по реке, напишу Мэри-Джейн письмо и расскажу, где я их спрятал. А красть все-таки лучше нынче ночью, потому что доктор, наверное, не все сказал, что знает; как бы он их отсюда не спугнул.

      Ну, думаю, пойду-ка обыщу их комнаты. Наверху в коридоре было темно, но я все-таки отыскал комнату герцога и начал там все подряд ощупывать; потом сообразил, что вряд ли король отдаст кому-нибудь эти деньги на сохранение, на него что-то не похоже. Пошел в комнату короля и там тоже начал шарить. Вижу, без свечки ничего не выходит, а зажечь, конечно, боюсь. Тогда я решил сделать по-другому: думаю, подстерегу их и подслушаю. И в это самое время вдруг слышу — они идут.

      Только я хотел залезть под кровать — сунулся, а она вовсе не там стоит, где я думал; зато мне под руку попалась занавеска, под которой висели платья Мэри-Джейн; я скорей нырнул под нее, зарылся в платья и стою, не дышу.

      Они вошли, закрыли за собой дверь, и первым делом герцог нагнулся и заглянул под кровать. Вот когда я обрадовался, что не нашел вовремя кровати! А ведь как-то само собой получается, что лезешь под кровать, когда дело у тебя секретное. Оба они уселись, и король сказал:

      — Ну, что у вас? Только покороче, потому что нам надо скорей идти вниз, рыдать вместе со всеми, а то они там начнут сплетничать на наш счет.

      — Вот что, Капет. Я все беспокоюсь: не нравится мне этот доктор, не выходит он у меня из головы! Хотелось бы знать, какие у вас планы. У меня есть одна мысль, и как будто она правильная.

      — Это какая же, герцог?

      — Хорошо бы нам убраться отсюда пораньше, часам к трем утра, да поскорей удрать вниз по реке с тем, что у нас уже есть. Досталось-то оно нам уж очень легко, сами, можно сказать, отдали в руки, а ведь мы думали, что придется красть. Я стою за то, чтобы сматывать удочки и удирать поскорей.

      Мне прямо-таки стало нехорошо. Какой-нибудь час или два назад было бы совсем другое дело, но теперь я приуныл. Король выругался и сказал:

      — Что? А остальное имущество так и не продадим? Уйдем, как дураки, и оставим на восемь, на девять тысяч добра, которое только того и дожидается, чтобы его прибрали к рукам? Да какой все ходкий товар-то!

      Герцог начал ворчать, сказал, что довольно и мешка с золотом, а дальше этого он не пойдет — не хочет отнимать у сирот последнее.

      — Что вы это выдумали? — говорит король. — Ничего мы у них не отнимем, кроме этих денег. Пострадают-то покупатели: как только выяснится, что имущество не наше, — а это выяснится очень скоро после того, как мы удерем, — продажа окажется недействительной, и все имущество вернется к владельцам. Вот ваши сироты и получат дом обратно, и довольно с них: они молодые, здоровые, что им стоит заработать себе на кусок хлеба! Нисколько они не пострадают. Господь с вами, им жаловаться не на что.

      Король так его заговорил, что в конце концов герцог сдался и сказал, что ладно, только добавил:

      — Все-таки глупо оставаться в городе, когда этот самый доктор торчит тут, как бельмо на глазу!

      А король сказал:

      — Плевать нам на доктора! Какое нам до него дело? Ведь все дураки в городе за нас стоят! А дураков во всяком городе куда больше, чем умных.

      И они собрались опять идти вниз. Герцог сказал:

      — Не знаю, хорошо ли мы спрятали деньги! Место ненадежное.

      Тут я обрадовался. Я уж начал думать, что так ничего и не узнаю, даже и намека не услышу.

      Король спросил:

      — Это почему же?

      — Потому что Мэри-Джейн будет теперь носить траур; того и гляди она велит негритянке, которая убирает комнаты, уложить все эти тряпки в сундук и спрятать куда-нибудь подальше. А что же вы думаете, неужели негритянка увидит деньги и не позарится на них?

      — Да, голова у вас работает здорово, — говорит король и начинает шарить под занавеской, в двух шагах от того места, где я стою.

      Я прижался к стене вплотную и замер, а сам весь дрожу: думаю, что-то они скажут, если поймают меня! Надо придумать, что же мне все-таки делать, когда меня поймают. Но не успел я додумать эту мысль и до половины, как король нашел мешок с деньгами; ему даже и в голову не пришло, что я тут стою. Потом они взяли да и засунули мешок с золотом в дыру в соломенном тюфяке, который лежал под периной; запихнули его поглубже в солому и решили, что теперь все в порядке, потому что негритянка взбивает одну только перину, а тюфяк переворачивает раза два в год, не чаще, так что теперь деньги в сохранности, никто их не украдет.

      Ну а я рассудил по-другому. Не успели король с герцогом спуститься с лестницы, как я вытащил мешок, ощупью добрался до своей каморки и спрятал его там, пока не подвернется случай перепрятать в другое место. Я решил, что лучше всего спрятать мешок где-нибудь во дворе, потому что король с герцогом, как только хватятся денег, прежде всего обыщут весь дом. Это я отлично знал. Потом я лег не раздеваясь, только заснуть все равно не мог — до того мне не терпелось покончить с этим делом. Скоро, слышу, король с герцогом опять поднимаются по лестнице; я кубарем скатился с пастели и залег на верху чердачной лестницы — дожидаться, что будет дальше. Только ничего не было.

      Я подождал и, когда все ночные звуки затихли, а утренние еще не начинались, потихоньку спустился в нижний этаж.

<<Предыдущий раздел

<Содержание>

Следующий раздел>>